
И вот однажды я таки дождался. Это было ранним утром, на рассвете, генерал еще спал, а горничная, поспешно набросив халат, крадучись подошла к моей клетке… и вот тогда-то она впервые и назвала меня пташкой. Она тогда еще много чего говорила, но я до того разволновался, что теперь совершенно не помню, о чем именно она мне говорила, одно помню — и очень хорошо! — голос у нее был тихий, ласковый. Потом она открыла клетку… Да-да, вот именно, она открыла мою клетку тем самым ключиком, который генерал неизменно хранил в пистолетной кобуре, и никогда никому не позволял не то что дотрагиваться до него, даже пристально рассматривать. А эта рыба… Извините, а эта пришлая горничная, пусть даже и весьма привлекательная на вид, взяла без спросу этот самый ключик, открыла дверцу…
Я, конечно, мог зачирикать, зацвыркать, заверещать во все горло, генерал тотчас проснулся бы, увидел, что здесь творится, и уж тогда бы горничной…
Но я молчал! Уж и не знаю, что это такое на меня нашло, но я молчал. А она, эта горничная, просунула в клетку палец — точь-в-точь как это обычно делал генерал — и тихо сказала: «Не бойся, пташка, я хочу тебе добра, не бойся!».
И я сделал вид, что не боюсь! Сел ей на палец, крепко вцепился в него коготками, а она вытащила палец из клетки и поднесла его к своему лицу…
Но поить меня она не стала, а просто долго и очень внимательно рассматривала, а потом улыбнулась и поднесла меня к окну. Окно было раскрыто. Мы остановились совсем близко от окна, я при желании мог заглянуть во двор, на плац… Но я зажмурился и еще сильнее впился в ее палец. Она печально улыбнулась и тихо сказала: «Пташка, пташечка, не бойся, пташка на то и создана, чтобы летать, а в клетках сидят только люди да звери, лети, пташка, не бойся!».
